И вот мы идем по опустевшим улицам, заваленным телами убитых нечестивцев. Ничего особенного – я уже видел такое в поверженной Антиохии, у меня даже нет желания заглядывать в глаза мертвецам. Я знаю, что в них увижу, я сам наполовину мертвец.
– Вот он – Священный город, – в голосе Жана не слышно восторга, лишь усталость и сожаление, что великая битва закончена. Он переступает через пересекающий улицу кровавый ручеек, но все равно умудряется запачкать сапог.
А я борюсь с жаждой. Она накатывает внезапно, накрывает плотным саваном, таким, что ни вдохнуть, ни выдохнуть. Все плывет и плавится перед глазами. Я зажмуриваюсь и бреду вслед за Жаном.
– Ух, ты! Глянь, какая цыпочка! – Голос Одноглазого доносится издалека, теперь в нем отчетливо слышится радость.
Цыпочка… В этом мертвом городе не осталось ни одной живой цыпочки. Мы, крестоносцы, постарались. Огнем и мечом, во имя Господа нашего…
Делаю еще пару шагов в сторону голоса и только потом заставляю себя открыть глаза.
Девушка зажата между стеной и Жаном. Из-за его спины вижу только ее лицо – худенькое, с глазами блекло-серого цвета, с резко очерченными скулами и совершенно седыми волосами. Она не кричит, не пытается вырваться из похотливых лап Одноглазого, она смотрит прямо на меня. В стылых глазах – мольба и еще что-то. Узнавание? Понимание?.. Своей уже наполовину сгнившей шкурой чую – незнакомке ведомы и моя боль, и моя жажда, и мои греховные мысли о самоубийстве. Она такая же, как я, и совсем другая: чистая, сильная, бесстрашная.
– Ну-ка, что у тебя есть для дяди Жана? – Тонкая ткань платья трещит, расползается под жадными пальцами Одноглазого, обнажая белое плечо и острую девичью грудь.
– Жан, не трожь ее!
Сколько их было: вот таких юных, беспомощных, обреченных на надругательство? Я уже давно сбился со счета и перестал ужасаться своему равнодушию, но эта девушка особенная. Еще не понимаю чем, но знаю, что Одноглазому она не достанется.
– Нравится цыпочка? – Жан оборачивается, на загорелом дочерна лице блестят капли пота, единственный глаз смотрит с дикой радостью. – После меня, Рене де Берни! После меня!
– Господин, – девичьи руки почти с нежностью оплетают бычью шею Жана, а прозрачные глаза смотрят прямо мне в душу. – Господин, прошу вас, возьмите это, – тонкая ладошка раскрывается, и я перестаю дышать…
Перстень очень крупный для женской руки. Грубая железная оправа не уродует, а лишь подчеркивает необычность камня. Теперь я понимаю, ради чего прошел через все ниспосланные небом испытания, зачем оказался в этом мертвом городе. Я пришел за камнем. Он звал меня, и я пришел.
Камень живой. В его переменчивой, как дым, сердцевине спрятана жизнь. Моя жизнь. Сердце пульсирует в такт камню, а в ушах слышится плач ангелов…
– А ну-ка, – Одноглазый перехватывает тонкое запястье, с силой разжимает, почти ломает хрупкие девичьи пальцы, целую вечность смотрит на перстень. Жан тоже это чувствует, он тоже слышит голоса ангелов… – Девка твоя, Рене де Берни, – голос Одноглазого незнакомый, хриплый, ломкий, как мартовский лед, а во взгляде – вожделение. Так сильно нельзя желать ни одну женщину на свете, так сильно можно желать только Чуда.
Перстень исчезает в мозолистой лапе Одноглазого. Небрежный замах – и девушка отлетает к стене. Ударившись головой о выбеленные солнцем камни, она затихает. А Жан улыбается камню, всматривается в сизый дым, клубящийся в его сердцевине, и что-то бормочет.
Рукоять отцовского меча привычно ложится в ладонь, я точно знаю, что должен сделать. Камень выбрал меня. Это мне поют ангелы…
Бью без замаха. Жан коротко вскрикивает, когда лезвие прошивает его насквозь, медленно оборачивается.
– Рене… – В единственном глазу удивление, а на губах уже пузырится кровь, предвестница близкого конца. – Из-за какой-то побрякушки…
– Это для тебя он побрякушка, – обхожу заваливающегося на бок Жана, протягиваю руку к перстню. Камень теплый на ощупь, он ластится ко мне, как пес к хозяину, делится своим теплом и жизнью, – а для меня это Слеза ангела…
…Девушка жива, смотрит на меня снизу вверх. Ее волосы не седые, а белые. Белые-белые, как лебяжий пух, а в прозрачных глазах кружатся снежинки, самые настоящие.
Красиво. Почти так же красиво, как туман в камне…
Сжатую ладонь сводит судорогой боли – камень ревнует.
– Господин, – ресницы у девушки тоже белые, точно припорошенные инеем, – господин, подарок…
Подарок… Кончиками пальцев касаюсь ее лица, глажу по волосам. Волосы мягкие – ну точно пух, – а лицо настороженное. Наверное, это из-за Одноглазого, из-за того, что мне пришлось с ним сделать.
– Не бойся, – я улыбаюсь, отступаю на шаг и вдруг понимаю: ей не страшно, ей меня жаль. Жалость затаилась в уголках прозрачных глаз, кривит бескровные губы в беспомощной улыбке и заставляет длинные пальцы нервно вздрагивать. – И не нужно меня жалеть!
Ярость обдает жаром, застит глаза красным туманом. Перстень довольно мурлычет, нагревается в ладони. Ухожу, не оглядываясь, убегаю от собственных страшных желаний. Или не собственных?..
Женский смех, громкий и безумный, летит мне вслед, догоняет, взъерошивает волосы на загривке, царапает спину…
Сабурин был зол и растерян. Он потерял уйму времени, и самое обидное – у него не возникло никакого, даже завалящего плана действий. Вернее, в самом начале, когда Сабурин велел девчонке сидеть и не высовываться, планы у него вырисовывались вполне конкретные, а вот дальше все пошло наперекосяк.